Образовательная страница группы студентов 2А
История лексики
В словарном составе современного русского языка выделяются два пласта слов по источнику происхождения и времени вхождения слова в язык: лексика исконно русская и заимствованная. К исконно русской лексике относятся слова, восходящие к индоевропейскому, общеславянскому, восточнославянскому, древнерусскому, великорусскому периодам или возникшие в национальном русском языке (мать, отец, брат, рыба, борода, лебедь, белый, жёлтый, здоровый, злой и др.).
К заимствованной лексике относятся слова и кальки (буквальный перевод слов и фразеологизмов), пришедшие в русский язык из разных языков при контактировании: пальто ( футбол ( 1 : отец, мать, сын, дочь, мачеха, сноха, свёкор, шурин.
Тематическая парадигма «Животные»: свинья, мышь, боф, овца.
О б щ е с л а в я н и з м ы (период существования — до VI в. н.э.) составляют ядро словарного состава современного русского языка. По своей морфологической структуре это корневые слова (основы слов).
  • 1. Тематическая парадигма «Части человеческого тела»: борода (первоначальное значение ‘колючая, острая’), бок (возможно, родственно исходному значению ‘ребро’), око, палец, плечо (ср.: бело- плекий, подоплёка), сердце и др.
  • 2. Тематическая парадигма «Животные»: волк (первоначальное значение ‘растерзывающий’), ёж (возможно, табуистическое название ‘пожиратель змей’), конь, лань, ласка (‘любовь, ласка’ — как название зверька по мотивам табу), лось, медведь (‘поедатель меда’) и др.
  • 3. Тематическая парадигма «Птицы»: воробей, ворона, галка (‘черный’), голубь (общесл. от названия цвета), дрозд, дятел (‘долбящий’), лебедь (ср. лат. albus — белый), орёл, скворец, соловей (‘желтовато-серый’), сорока и др.
  • 4. Тематическая парадигма «Цвет»: белый, жёлтый, зелёный, русый, серый, синий, чёрный и др.
  • 5. Тематическая парадигма «Количественный признак»: высокий, глубокий, короткий, малый (родственно греческому в значении ‘мелкий скот, овцы’), тонкий, узкий, широкий и др.
  • 6. Тематическая парадигма «Чувственные ощущения»: горький (связано с гореть), кислый, мокрый (общесл. выпучить) и др.;
  • 2) слова, включающие заимствованные элементы, но организованные по нормам русского языка: карточка ( кошелёк с суффиксом -екь), крынка [ русск. весовой —>весовщик с суффиксом -щик), гон-
Историческое формирование лексики русского языка

Формирование русской лексики
Происхождение лексики современного русского языка
Словарный состав современного русского языка прошел длительный путь становления. Наша лексика состоит не только из исконно русских слов, но и из слов, заимствованных из других языков. Иноязычные источники пополняли и обогащали русский язык на протяжении всего процесса его исторического развития. Одни заимствования были сделаны еще в древности, другие – сравнительно недавно.
Пополнение русской лексики шло по двум направлениям.
  1. Новые слова создавались из имеющихся в языке словообразовательных элементов (корней, суффиксов, приставок). Так расширялась и развивалась исконно русская лексика.
  2. Новые слова вливались в русский язык из других языков в результате экономических, политических и культурных связей русского народа с другими народами.
Исконно русская лексика
Исконно русская лексика по своему происхождению неоднородна: она состоит из нескольких наслоений, которые различаются временем их образования.
Самыми древними среди исконно русских слов являются индоевропеизмы – слова, сохранившиеся от эпохи индоевропейского языкового единства. По предположениям ученых, в V–IV тысячелетиях до н. э. существовала древнейшая индоевропейская цивилизация, объединявшая племена, жившие на до вольно обширной территории. Так, по исследованиям одних лингвистов, она простиралась от Волги до Енисея, другие считают, что это была балкано-дунайская, или южно-русская, локализация1 Индоевропейская языковая общность дала начало европейским и некоторым азиатским языкам (например, бенгальскому, санскриту).
К индоевропейскому праязыку-основе восходят слова, обозначающие растения, животных, металлы и минералы, орудия труда, формы хозяйствования, виды родства и т д.: дуб, лосось, гусь, волк, овца, медь, бронза, мед, мать, сын, дочь, ночь, луна, снег, вода, новый, шить и др.
Другой пласт исконно русской лексики составляют слова общеславянские, унаследованные нашим языком из общеславянского (праславянского), послужившего источником для всех славянских языков. Этот язык-основа существовал в доисторическую эпоху на территории междуречья Днепра, Буга и Вислы, заселенной древними славянскими племенами. К VI–VII вв. н. э. общеславянский язык распался, открыв путь к развитию славянских языков, в том числе и древнерусского. Общеславянские слова легко выделяются во всех славянских языках, общность происхождения которых очевидна и в наше время.
Среди общеславянских слов очень много существительных. Это прежде всего конкретные существительные: голова, горло, борода, сердце, ладонь; поле, гора, лес, береза, клен, вол, корова, свинья; серп, вилы, нож, невод, сосед, гость, слуга, друг; пастух, пряха, гончар. Есть и отвлеченные существительные, но их меньше: вера, воля, вина, грех, счастье, слава, ярость, мысль.
Из других частей речи в общеславянской лексике представлены глаголы: видеть, слышать, расти, врать; прилагательные: добрый, молодой, старый, мудрый, хитрый; числительные: один, два, три; местоимения: я, ты, мы, вы; местоименные наречия: там, где, как и не которые служебные части речи: над, а, и, да, но и т. д.
Общеславянская лексика насчитывает около двух тысяч слов, тем не менее этот сравнительно небольшой лексический запас составляет ядро русского словаря, в него входят наиболее употребительные, стилистически нейтральные слова, используемые как в устной, так и в письменной речи.
Славянские языки, имевшие своим источником древний праславянский язык, по звуковым, грамматическим и лексическим особенностям обособились в три группы: южную, западную и восточную.
Третий пласт исконно русских слов состоит из восточнославянской (древнерусской) лексики, которая развилась на базе языка восточных славян, одной из трех групп древних славянских языков. Восточнославянская языковая общность сложилась к VII–IX вв. н. э. на территории Восточной Европы. К племенным союзам, обитавшим здесь, восходят русская, украинская и белорусская народности. Поэтому слова, оставшиеся в нашем языке от этого периода, известны, как правило, и в украинском, и в белорусском языках, но отсутствуют в языках западных и южных славян.
В составе восточнославянской лексики можно выделить: 1) названия животных, птиц: собака, белка, галка, селезень, снегирь; 2) наименования орудий труда: топор, клинок; 3) названия предметов домашнего обихода: сапог, ковш, ларец, рубль; 4) названия людей по профессии: плотник, повар, сапожник, мельник; 5) названия поселений: деревня, слобода и другие лексико-семантические группы.
Четвертый пласт исконно русских слов составляет собственнорусская лексика, сформировавшаяся после XIV в., т. е. в эпоху самостоятельного развития русского, украинского и белорусского языков. В этих языках уже есть свои эквиваленты для слов, принадлежащих собственно русской лексике.
Собственно русские слова выделяются, как правило, производной основой: каменщик, листовка, раздевалка, общность, вмешательство и под.
Следует подчеркнуть, что в составе собственно русской лексики могут быть и слова с иноязычными корнями, прошедшие путь русского словообразования и обросшие русскими суффиксами, приставками: партийность, беспартийный, агрессивность; линейка, рюмка, чайник; слова со сложной основой: радиоузел, паровоз, а также множество сложносокращенных слов, пополнивших наш язык в XX в.: МХАТ, леспромхоз, стенгазета и др.
Исконно русская лексика и сейчас продолжает пополняться словами, которые создаются на базе словообразовательных ресурсов языка, в результате самых разнообразных процессов, характерных для русского словообразования.
См. также новую теорию прародины индоевропейцев Гамкрелидзе Т.В., Иванов В.В. Индоевропейский язык и индоевропейцы. Реконструкция и историко-типологический анализ праязыка и протокультуры. Тбилиси, 1984.
Заимствования из славянских языков
Особое место в составе русской лексики среди славянских заимствований занимают старославянские слова, или старославянизмы (церковнославянизмы). Это слова древнейшего славянского языка, хорошо известного на Руси со времени распространения христианства (988 г.).
Будучи языком богослужебных книг, старославянский язык вначале был далек от разговорной речи, однако со временем он испытывает заметное влияние восточнославянского языка и сам, в свою очередь, накладывает отпечаток на язык народа. Русские летописи отражают многочисленные случаи смешения этих родственных языков.
Влияние старославянского языка было очень плодотворным, оно обогатило наш язык, сделало его более выразительным, гибким. В частности, в русской лексике стали употребляться старославянизмы, обозначавшие отвлеченные понятия, для которых еще не было своих названий.
В составе старославянизмов, пополнивших русскую лексику, можно выделить несколько групп: 1) слова, восходящие к общеславянскому языку, имеющие восточнославянские варианты иного звучания или аффиксального оформления: злато, нощь, рыбарь, ладья; 2) старославянизмы, у которых нет созвучных русских слов: перст, уста, ланиты, перси (ср. русские: палец, губы, щеки, грудь); 3) семантические старославянизмы, т. е. общеславянские слова, получившие в старославянском языке новое значение, связанное с христианством: бог, грех, жертва, блуд.
Старославянские заимствования имеют характерные фонетические, словообразовательные и семантические приметы.
К фонетическим признакам старославянизмов относятся:
  • неполногласие, т.е. сочетания -ра-, -ла-, -ре-, -ле- между согласными на месте полногласных русских -оро-, -оло-, -ере-, -еле, -ело- в составе одной морфемы: брада – борода, младость – молодость, чреда – череда, шлем – шелом, млеко – молоко,
  • сочетания ра-, ла- в начале слова на месте русских ро-, ло- раб, ладья; ср. восточнославянские робить, лодка,
  • сочетание жд на месте русского ж, восходящие к единому общеславянскому созвучию [dj]: одежда, надежда, между; ср. восточнославянские: одежа, надежа, меж;
  • согласный щ на месте русского ч, также восходящие к одному и тому же общеславянскому созвучию [tj]: нощь, дщерь; ср. восточнославянские: ночь, дочь,
  • гласный е в начале слова на месте русского о елень, един, ср. восточнославянские: олень, один;
  • гласный е под ударением перед твердым согласным на месте русского о (ё): крест, небо; ср. крёстный, нёбо.
Иные же старославянизмы сохраняют старославянские приставки, суффиксы, сложную основу, характерные для старославянского словообразования:
  • приставки воз-, из-, низ-, чрез-, пре-, пред-: воспеть, изгнание, ниспослать, чрезвычайный, преступить, предсказать;
  • суффиксы -стви(е), -ени(е), -ани(е), -знь, -тв(а), -ч(ий), -ущ-, -ющ-, -ащ-, -ящ-: пришествие, моление, терзание, казнь, молитва, кормчий, ведущий, знающий, кричащий, разящий;
  • сложные основы с типичными для старославянизмов элементами: богобоязненный, благонравие, злоумышление, суеверие, чревоугодие.
Возможна и классификация старославянизмов, основанная на их семантико-стилистических отличиях от русских слов.
  1. Большинство старославянизмов выделяются книжной окраской, торжественным, приподнятым звучанием, младость, брег, длань, воспеть, священный, нетленный, вездесущий и под.
  2. От таких старославянизмов резко отличаются те, которые стилистически не выделяются на фоне остальной лексики (многие из них вытеснили соответствующие восточнославянские варианты, продублировав их значение) шлем, сладкий, работа, влага; ср. устаревшие древнерусские: шелом, солодкий, волога.
  3. Особую группу составляют старославянизмы, употребляемые наряду с русскими вариантами, получившими в языке иное значение: прах – порох, предать – передать, глава (правительства) – голова, гражданин – горожанин и т. д.
Старославянизмы второй и третьей группы не воспринимаются носителями современного русского языка как чужеродные, – они настолько обрусели, что практически не отличаются от исконно русских слов. В отличие от таких, генетических, старославянизмов, слова первой группы сохраняют связь со старославянским, книжным языком; многие из них в прошлом веке были неотъемлемой частью поэтической лексики: перси, ланиты, уста, сладостный, глас, власы, златой, младой и под. Теперь они воспринимаются как поэтизмы, а Г.О. Винокур называл их стилистическими славянизмами1
Из других близкородственных славянских языков в русский язык пришли отдельные слова, которые практически не выделяются среди исконно русской лексики. Из украинского и белорусского языков заимствовались названия бытовых предметов, например украинизмы: борщ, галушки, вареники, гопак. Немало слов пришло к нам из польского языка: местечко, вензель, сбруя, зразы, шляхта. Через польский язык заимствовались чешские и другие славянские слова: прапор, наглый, угол и т. д.
Заимствования из неславянских языков
В заимствовании русским языком иноязычных слов в разные эпохи отразилась история нашего народа. Экономические, политические, культурные контакты с другими странами, военные столкновения накладывали свой отпечаток на развитие языка.
Самые первые заимствования из неславянских языков проникали в русский язык еще в VIII–XII вв. Из скандинавских языков (шведского, норвежского) к нам пришли слова, связанные с морским промыслом: шхеры, якорь, крюк, багор, имена собственные: Рюрик, Олег, Ольга, Игорь, Аскольд. В официально-деловой речи Древней Руси употреблялись устаревшие теперь слова вира, тиун, ябеда, клеймо. Из финно-угорских языков мы заимствовали названия рыб: сиг, навага, семга, салака, акула, корюшка, сельдь, а также некоторые слова, связанные с жизнью северных народов: сани, тундра, пурга, нарты, пельмени и др.
К числу древних заимствований относятся и отдельные слова из германских языков: броня, меч, панцирь, котел, холм, бук, князь, бор, свинья, верблюд и другие. Относительно происхождения некоторых слов ученые спорят, поэтому количество заимствований из древнегерманских языков разным исследователям представляется неоднозначно (от 20 до 200 слов).
Близкое соседство тюркских народностей (половцев, печенегов, хазар), военные столкновения с ними, а затем и монголо-татарское нашествие оставили в русском языке тюркские слова. Они относятся главным образом к кочевому быту этих народов, одежде, утвари: колчан, аркан, вьюк, шалаш, бешмет, кушак, каблук, кисет, кумач, сундук, кистень, кандалы, кабала, казна, караул и др.
Самым значительным влиянием на язык Древней Руси было влияние греческого языка. Киевская Русь вела оживленную торговлю с Византией, и проникновение греческих элементов в русскую лексику началось еще до принятия христианства на Руси (VI в.) и усилилось под воздействием христианской культуры в связи с крещением восточных славян (IX в.), распространением богослужебных книг, переведенных с греческого языка на старославянский.
Греческими по происхождению являются многие названия бытовых предметов, овощей, фруктов: вишня, огурец, кукла, лента, лохань, свекла, фонарь, скамья, баня; слова, связанные с наукой, просвещением: грамматика, математика, история, философия, тетрадь, алфавит, диалект; заимствования из области религии: ангел, алтарь, амвон, анафема, архимандрит, антихрист, архиепископ, демон, елей, евангелие, икона, ладан, келья, схима, лампада, монах, монастырь, пономарь, протоиерей, панихида и т. д.
Более поздние заимствования из греческого языка относятся исключительно к сфере наук, искусства. Многие грецизмы пришли к нам через другие европейские языки и широко используются в научной терминологии, получившей всеобщее признание: логика, психология, кафедра, идиллия, идея, климат, критика, металл, музей, магнит, синтаксис, лексикон, комедия, трагедия, хронограф, планета, стадия, сцена, театр и под.
Латинский язык также сыграл немалую роль в обогащении русской лексики (в том числе и терминологии), связанной преимущественно со сферой научно-технической и общественно-политической жизни. К латинскому источнику восходят слова: автор, администратор, аудитория, студент, экзамен, экстерн, министр, юстиция, операция, цензура, диктатура, республика, депутат, делегат, ректор, экскурсия, экспедиция, революция, конституция и т. д. Эти латинизмы пришли в наш язык, как и в другие европейские языки, не только при непосредственном контакте латинского языка с каким-либо другим (что, конечно же, не исключалось, в особенности – через различные учебные заведения), но и при посредстве других языков. Латинский язык во многих европейских государствах был языком литературы, науки, официальных бумаг и религии (католицизма). Научные сочинения вплоть до XVIII в. часто писались именно на латинском языке; медицина до сих пор использует латынь. Все это способствовало созданию международного фонда научной терминологии, которая была освоена многими европейскими языками, в том числе и русским.
В наше время научные термины нередко создаются из греческих и латинских корней, обозначая понятия, неизвестные в эпоху античности: космонавт [гр. kos-mos – Вселенная + гр. nautes – (море)-плаватель]; футурология (лат. futurum – будущее + гр. logos – слово, учение); акваланг (лат. aqua – вода + англ. lung – легкое). Это объясняется исключительной продуктивностью латинских и греческих корней, входящих в различные научные термины, а также их интернациональным характером, что облегчает понимание таких основ в разных языках.
Более позднее лексическое влияние европейских языков на русский стало ощущаться в XVI–XVII вв. и особенно активизировалось в Петровскую эпоху, в XVIII в. Преобразование всех сторон русской жизни при Петре I, его административные, военные реформы, успехи просвещения, развитие науки – все это способствовало обогащению русской лексики иноязычными словами. Это были многочисленные названия новых тогда предметов быта, военные и морские термины, слова из области науки и искусства.
Из немецкого языка были заимствованы такие слова: бутерброд, галстук, графин, шляпа, контора, пакет, прейскурант, процент, бухгалтер, вексель, акция, агент, лагерь, штаб, командир, юнкер, ефрейтор, лафет, патронташ, верстак, фуганок, никель, кварц, селитра, вольфрал, картофель, лук.
Из голландского языка пришли морские термины: верфь, гавань, вымпел, койка, дрейф, лоцман, матрос, рейд, рея, руль, флот, флаг, фарватер, шкипер, штурман, шлюпка, балласт.
Из английского также были заимствованы морские термины: бот, бриг, баржа, шхуна, яхта, мичман. Влияние английского языка оказалось сравнительно устойчивым: из него в русский язык проникали слова в течение всего XIX в. и позднее. Так, к этому источнику восходят слова из сферы общественных отношений, технические и спортивные термины, названия бытовых предметов: лидер, департамент, митинг, бойкот, парламент, вокзал, лифт, док, бюджет, сквер, коттедж, троллейбус, рельс, макинтош, бифштекс, пудинг, ром, виски, грог, торт, плед, свитер, пиджак, френч, финиш, спорт, спортсмен, футбол, баскетбол, волейбол, бокс, крокет, покер, хоккей, жокей, бридж, спиннинг и др.
Значительный след в русской лексике оставил французский язык. Первые галлицизмы проникли в нее в Петровскую эпоху, а затем, в конце XVIII – начале XIX в., в связи с галломанией светского общества заимствования из французского языка стали особенно популярными. Среди них – слова бытового назначения: костюм, капот, корсет, корсаж, жакет, жилет, пальто, манто, блуза, фрак, браслет, вуаль, жабо, этаж, мебель, комод, кабинет, буфет, салон, туалет, трюмо, люстра, абажур, портьера, сервиз, лакей, бульон, котлета, крем, рагу, десерт, мармелад, пломбир и под.; военные термины: авангард, капитан, сержант, артиллерия, марш, манеж, кавалерия, редут, атака, брешь, батальон, салют, гарнизон, курьер, генерал, лейтенант, блиндаж, рекрут, сапер, корнет корпус, десант, флот, эскадра.
Немало слов из области искусства также восходят к французскому языку: бельэтаж, партер, пьеса, актер, суфлер, режиссер, антракт, фойе, сюжет, амплуа, рампа, репертуар, фарс, балет, жанр, роль, эстрада. Все эти слова стали принадлежностью нашего языка, следовательно, произошло заимствование не только названий, но и понятий, необходимых для обогащения русской культуры. Некоторые же французские заимствования, отражавшие узкий круг интересов изысканного дворянского общества, не привились на русской почве и вышли из употребления: рандеву, плезир, политес и под.
Через французский язык к нам попали и некоторые итальянские слова: барокко, карбонарий, купол, мезонин, мозаика, кавалер, панталоны, бензин, арка, баррикада, акварель, кредит, коридор, бастион, карнавал, арсенал, бандит, балкон, шарлатан, баста, балюстрада и др.
Из итальянского языка во все европейские языки, и в том числе и в русский, пришли музыкальные термины: адажио, ариозо, ария, альт, бас, виолончель, бандура, капелла, тенор, каватина, канцона, мандолина, либретто, форте, пиано, модерато и т. д. К итальянскому источнику восходят и слова: клавесин, балерина, арлекин, опера, импресарио, браво.
Единичны заимствования из испанского языка, которые в русский язык проникали нередко через французское посредство: альков, гитара, кастаньеты, мантилья, серенада, карамель, ваниль, табак, томат, сигара, лимон, жасмин, банан.
К числу иноязычных заимствований следует отнести не только отдельные слова, но и некоторые словообразовательные элементы: греческие приставки а-, анти-, арки-, пан-: аморальный, антиперестроечный, архинелепый, пангерманский; латинские приставки: де-, контр-, транс-, ультра-, интер-. деградация, контригра, трансевропейский, ультралевый, интервокальный; латинские суффиксы: -изм, -ист, -ор, -тор и др. хвостизм, гармонист, комбинатор. Такие приставки и суффиксы закрепились не только в русском языке, они получили международное распространение.
Следует отметить, что и русские слова заимствуются другими языками. Причем в разные периоды нашей истории в иные языки проникали не только такие русские слова, как самовар, борщ, щи, клюква и под., но такие, как спутник, советы, перестройка, гласность. Успехи Советского Союза в освоении космоса способствовали тому, что родившиеся в нашем языке термины этой сферы были восприняты другими языками. космонавт, луноход.
Освоение заимствованных слов русским языком
Иноязычные слова, попадая в наш язык, постепенно ассимилируются им: приспосабливаются к звуковой системе русского языка, подчиняются правилам русского словообразования и словоизменения, в той или иной степени утрачивая, таким образом, черты своего нерусского происхождения.
Прежде всего обычно устраняются иноязычные особенности звукового оформления слова, например носовые звуки в заимствованиях из французского или сочетания звуков, свойственные английскому языку, и т. д. Затем изменяются нерусские окончания слов, формы рода. Например, в словах почтальон, суфлер, тротуар уже не звучат характерные для французского языка звуки (носовые гласные, трассированный [r]); в словах митинг, пудинг нет английского заднеязычного н, произносимого задней частью спинки языка (в транскрипции [*нг], кроме того, первое из них утратило дифтонг; начальные согласные в словах джаз, джин произносятся с характерной русской артикуляцией, хотя их сочетание для нас непривычно. Латинское слово seminarium превратилось в семинарий, а затем – в семинар; греческое analogos – в ан`алог, a analogikos – в аналогичный. Существительное seukla, имеющее в греческом языке значение множественного числа, в русском стало восприниматься как существительное единственного числа, причем не среднего, а женского рода: свекла. Немецкое marschierеп получает русский суффикс -овать и преобразуется в маршировать.
Обрастая словообразовательными аффиксами, заимствованные слова входят в грамматическую систему русского языка и подчиняются соответствующим нормам словоизменения: образуют парадигмы склонений, спряжений.
Освоение заимствованных слов обычно приводит и к их семантическим изменениям. Большинство иноязычных слов в русском языке утрачивают этимологические связи с родственными корнями языка-источника. Так, мы не воспринимаем немецкие слова курорт, бутерброд, парикмахер как слова сложной основы (курорт из kurie-rеп — «лечить» + Ort – «место»; парикмахер – дословно «делающий парик»; бутерброд – «масло» и «хлеб»)
В результате деэтимологизации значения иноязычных слов становятся немотивированными.
Однако не все заимствования ассимилированы русским языком в равной мере: есть такие, которые настолько обрусели, что не обнаруживают своего иностранного происхождения (вишня, тетрадь, партия, шалаш, суп, котлета), иные же сохраняют отдельные черты языка-оригинала, благодаря которым выделяются в русской лексике как слова-пришельцы.
Среди заимствований есть и не освоенные русским языком слова, которые резко выделяются на фоне русской лексики. Особое место среди таких заимствований занимают экзотизмы – слова, которые характеризуют специфические особенности жизни разных народов и употребляются при описании нерусской действительности. Так, при изображении быта народов Кавказа используются слова аул, сакля, джигит, арба и др. Экзотизмы не имеют русских синонимов, поэтому обращение к ним при описании национальной специфики продиктовано необходимостью.
В другую группу выделяются варваризмы, т.е. перенесенные на русскую почву иностранные слова, употребление которых носит индивидуальный характер. В отличие от других лексических заимствований варваризмы не зафиксированы словарями иностранных слов, а тем более словарями русского языка. Варваризмы не освоены языком, хотя со временем могут в нем закрепиться. Таким образом, практически все заимствования, прежде чем войти в постоянный состав лексики, какое-то время были варваризмами. Например, В. Маяковский употребил как варваризм слово кемп (Я лежу, – палатка в кемпе) , позднее достоянием русского языка стало заимствование кемпинг.
К варваризмам примыкают иноязычные вкрапления в русскую лексику: о’кей, мерси, happy end, pater familias. Многие из них сохраняют нерусское написание они популярны не только в нашем, но и в других языках Кроме того, употребление некоторых из них имеет давнюю традицию, например alma mater.
Фонетические и морфологические черты заимствованных слов
Среди фонетических примет заимствованных слов можно выделить следующие.
  1. В отличие от исконно русских слов, никогда не начинавшихся со звука [а] (что противоречило бы фонетическим законам русского языка), заимствованные слова имеют начальное а: анкета, аббат, абзац, ария, атака, абажур, арба, ангел, анафема.
  2. Начальное э отличает преимущественно грецизмы и латинизмы (русские слова никогда не начинаются с этого, нейотированного, звука): эпоха, эра, этика, экзамен, экзекуция, эффект, этаж.
  3. Буква ф свидетельствует о нерусском источнике слова, поскольку у восточных славян не было звука [ф] и соответствующий графический знак использовался лишь для обозначения его в заимствованных словах: форум, факт, фонарь, софа, фильм, афера, форма, афоризм, эфир, профиль и под.
  4. Сочетание двух и более гласных в слове было недопустимо по законам русской фонетики, поэтому заимствованные слова легко выделяются по этой их особенности (так называемому зиянию): поэт, ореол, аут, театр, вуаль, какао, радио, пунктуация.
  5. Созвучия ге, ке, хе, подвергшиеся фонетическим изменениям в исконных словах, оказались возможны в словах заимствованных: кедр, герой, схема, агент, аскет.
  6. Не свойственная русскому языку последовательность гласных и согласных звуков выделяет заимствования, в которых средствами русской фонетической системы передаются непривычные для нее созвучия парашют, пюре, коммюнике, джип, жюри.
  7. Особым фонетическим признаком слов тюркского происхождения является гармония гласных (сингармонизм) – закономерное употребление в одном слове гласных только одного ряда: заднего [а], [у] или переднего [е], [и]: атаман, караван, карандаш, башмак, аркан, сундук, сарафан, барабан, каблук, кушак, улус, мечеть, бисер.
Среди морфологических примет заимствованных слов самой характерной является их неизменяемость, отсутствие флексий. Так, некоторые иноязычные существительные не изменяются по падежам, не имеют соотносительных форм единственного и множественного числа: такси, кофе, пальто, беж, мини, макси.
К словообразовательным приметам заимствований относятся иноязычные приставки: интервал, дедукция, индивидуализм, регресс, архимандрит, контрадмирал, антихрист и суффиксы: деканат, студент, техникум, редактор, литература, пролетариат, популизм, социалист, полемизировать и т. д.
Калькирование
Одним из способов заимствования является калькирование, т. е. построение лексических единиц по образцу соответствующих слов иностранного языка путем точного перевода их значимых частей или заимствование отдельных значений слов Соответственно различают кальки лексические и семантические
Лексические кальки возникают в результате буквального перевода на русский язык иноязычного слова по частям: приставки, корня, суффикса при точном повторении способа его образования и значения. Например, русское слово выглядеть образовано по немецкой модели aussehen в результате калькирования приставка вы = немецкой aus-; глагольная основа – глядеть = немецкой sehen. Слова водород и кислород – кальки греческих hudor – «вода» + genos – «род» и oxys – «кислый» + genos – «род»; аналогично немецкое Halbinsel послужило образцом для кальки полуостров; английское sky-scraper в русском языке имеет кальку небоскреб (ср. украинское хмарочес). Путем калькирования пришли к нам такие заимствования: жизнеописание (гр. bios+grapho), сверхчеловек (нем. ьber+Mensch); благосостояние (фр. bien+кtre), правописание (гp. orthos+grapho) и многие другие. Подобные кальки называются еще словообразовательными, точнее лексико-словообразовательными.
Семантические кальки – это исконные слова, которые, кроме присущих им в русской лексической системе значений, получают новые значения под влиянием другого языка. Например, русское слово картина, обозначающее – «произведение живописи», «зрелище», под влиянием английского языка стало употребляться также в значении «кинофильм». Это калька английского многозначного слова picture, имеющего в языке-источнике значения: «картина, «рисунок», «портрет», «кинофильм», «съемочный кадр».
Много семантических калек с французского языка ввел в употребление Н. М. Карамзин: трогать, трогательный, вкус, утонченный, образ и др. Обращение к ним в начале XIX в. было отличительной чертой «нового слога», разработанного карамзинской школой и одобренного Пушкиным и его единомышленниками.
Лексико-словообразовательное калькирование использовалось при пополнении русского лексикона из греческого, латинского, немецкого, французского источников.
Иной разновидностью заимствований являются лексические полукальки – слова, в которых объединены дословно переведенные иноязычные и русские словообразовательные элементы. Например, слово гуманность имеет латинский корень human-us, но к нему добавляется русский суффикс -ость (ср. гуманизм) или в сложном слове телевидение соединены греческая (tele) и русская (видени-е) основы.
Отношение к заимствованным словам
В отношении к заимствованным словам нередко сталкиваются две крайности: с одной стороны, перенасыщение речи иностранными словами и оборотами, с другой – отрицание их, стремление употребить только исконное слово. При этом в полемике часто забывают о том, что многие заимствования совершенно обрусели и не имеют эквивалентов, являясь единственными наименованиями соответствующих реалий (вспомним пушкинское: Но панталоны, фрак, жилет – всех этих слов на русском нет. ) . Отсутствие научного подхода к проблеме освоения иноязычной лексики проявляется и в том, что ее употребление порой рассматривается в отрыве от функционально-стилевого закрепления языковых средств: не учитывается, что в одних случаях обращение к иноязычным книжным словам стилистически не оправдано, а в других – обязательно, так как эти слова составляют неотъемлемую часть лексики, закрепленной за определенным стилем, обслуживающим ту или иную сферу общения.
В разные периоды развития русского литературного языка оценка проникновения в него иноязычных элементов была неоднозначной. Кроме того, с активизацией процесса лексических заимствований обычно усиливается и противодействие ему. Так, Петр I требовал от своих современников писать «как можно вразумительнее», не злоупотребляя нерусскими словами. М. В. Ломоносов в своей «теории трех штилей», выделяя в составе русской лексики слова различных групп, не оставил места для заимствований из неславянских языков. А создавая русскую научную терминологию, Ломоносов последовательно стремился находить в языке эквиваленты для замены иноязычных терминов, подчас искусственно перенося подобные образования в язык науки. Против засорения русского языка модными в то время французскими словечками выступали и А. П. Сумароков, и Н. И. Новиков.
Однако в XIX в. акценты сместились. Представители карамзинской школы, молодые поэты во главе с Пушкиным вынуждены были бороться уже за использование лексических заимствований на русской почве, поскольку они отражали передовые идеи французского просветительства. Не случайно царская цензура вытравляла из языка такие заимствованные слова, как революция, прогресс.
В первые годы советской власти самой насущной культурно-просветительной задачей стало приобщение широких народных масс к знаниям, ликвидация неграмотности. В этих условиях крупные писатели и общественные деятели выдвигали требование простоты литературного языка.
В наше время вопрос о целесообразности использования заимствований связывается с закреплением лексических средств за определенными функциональными стилями речи. Употребление иноязычных слов, имеющих ограниченную сферу распространения, может быть оправдано читательским кругом, стилевой принадлежностью произведения. Иностранная терминологическая лексика является незаменимым средством лаконичной и точной передачи информации в текстах, предназначенных для узких специалистов, но может оказаться и непреодолимым барьером для понимания научно-популярного текста неподготовленным читателем.
Следует учитывать и наметившуюся в наш век научно-технического прогресса тенденцию к созданию международной терминологии, единых наименований понятий, явлений современной науки, производства, что также способствует закреплению заимствованных слов, получивших интернациональный характер.

Из истории лексики русского литературного языка XVII – XIX вв.
1. Исследование истории значений отдельных слов еще не образует исторической семантики, хотя и доставляет для этой научной дисциплины ценный материал.
2. Для того, чтобы история значений слов литературного языка стала существенной частью исторической семантики его, необходимо тесно связывать исследование семантической истории слов с историей литературного словообразования и шире – с историей морфологических изменений литературного языка (иллюстрация – семантическая история слов: мракобесие, царедворец, кругозор и др.).
3. Исследование истории значений слов русского литературного языка помогает глубже осознать лексико-семантические связи и взаимодействия литературного языка с русскими народно-областными говорами и другими славянскими языками. Разнообразие этих связей и взаимодействий ярко отражается в истории таких слов, как отщепенец, никчемный, завзятый, охрана и т. п.
4. Исследование семантической истории литературных слов создает базу для историко-идеологического словаря русского литературного языка. Изучение истории значений слова должно быть связано с историей тех семантических рядов, в которые вступает или с которыми сближается это слово в процессе своих смысловых изменений (ср. историю слов: передовой – отсталый с 40-х годов XIX в., новшество в XVII и XIX вв., пошлый с XVIII в. и т. д.).
5. В истории значений отдельных литературных слов отражается история стилей русского литературного языка. Поэтому исследование семантических изменений литературной лексики должно носить историко-стилистический характер (ср. семантическую историю слов – светоч, треволнение, мыслитель и др.).
6. Изучение семантической истории «заимствованных» слов, связанное с сравнительно-историческим исследованием судьбы их в других языках, в том числе и в родном для них языке, содействует открытию семантических своеобразий русского литературно-языкового процесса (ср. историю значений слов: факт, паллиатив, игнорировать и др.).
7. В семантической истории отдельных слов отражаются сложные процессы взаимодействий личности и коллектива в сфере духовного творчества (ср. историю слов и выражений: отсебятина, кисейная барышня и др.).
Слово и значение как предмет историко-лексикологического исследования
Строй языка определяется взаимодействием его грамматики и лексики. И в той и в другой выступают, как органический элемент языковой структуры, ее фонетические свойства и фонологические качества. Между грамматикой и лексикой тесная связь и соотношение. Так же, как принято говорить о грамматическом строе языка, следует говорить о его лексическом строе. Однако лексикология еще не может представить таких глубоких и разносторонних обобщений и выводов из своих исследований, как наука о грамматическом строе разных языковых систем и типов. Это несоответствие отчасти объясняется тем, что история лексического строя многих языков почти вовсе не изучена. Так, можно решительно утверждать, что историческая лексикология русского языка вообще, а литературного, в частности, еще только в зародыше. Вместе с тем для построения исторической лексикологии любого языка, в том числе и русского, необходимо установить более точные и определенные методы исторического исследования лексической системы и слова как элемента этой системы. Попытки систематизировать и свести основные семантические процессы в истории словаря к некоторым общим категориям и закономерностям до сих пор не увенчались успехом. Поэтому в современной западноевропейской лингвистике иногда раздаются скептические уверения, что при настоящем состоянии науки о языке строго научная классификация семантических изменений слова даже невозможна 429 . Между тем мышление находит свое выражение и отражение в словаре так же, как и во всем строе языка. Знание идеологии социальной среды на той или иной ступени общественного развития само по себе еще не ведет прямым путем к пониманию семантической системы языка этой среды. Идеология и язык не являются зеркальными отражениями друг друга. Известно, что в языке, наряду с отражением живых идей современности, громадную роль играют унаследованные от прошлого – иногда очень далекого – технические средства выражения. К тому же о мировоззрении давних или древних эпох обычно у историков культуры складывается или односторонне искаженное, или чересчур абстрактное представление. Мир значений, запечатленный в формах языка, имеет в разных системах свои законы связей, свои принципы построения. Наконец, для изучения истории даже отдельных слов необходимо воспроизвести полностью контексты употребления этих слов в разные периоды истории языка, а также разные виды их связей и соотношений с другими лексическими рядами. А это – цель почти неосуществимая. Вот почему Б. М. Энгельгардт остроумно отнес изучение истории отдельных слов к «заумному» плану исследования 430 . Но, понятно, иллюзия охвата некоторого идеологического единства может сохраняться и при таком методе изучения истории изолированных слов.
Слова, идеи и вещи должны изучаться как аналогические и взаимодействующие ряды явлений. Но соотношение между ними – сложное. В истории материальной культуры функции и связи вещей меняются в зависимости от контекста культуры, от ее стиля. Формы мировоззрений также эволюционируют, и едва ли воспроизведение идеологических систем прошлого возможно без помощи лингвистического анализа. Язык – это не только средство выражения мысли, но и форма ее становления, орган образования мысли (как говорил Гумбольдт) – и вместе с тем сама сформировавшаяся мысль. Историческое изучение словаря невозможно без знания истории материальной и духовной культуры, но оно не должно состоять в механическом сцеплении фактов быта и мировоззрения с формами языка. Конечно, для понимания строя лексической системы, свойственной тому или иному периоду в развитии языка, необходимо знание типов мышления, свойственных разным эпохам, необходимо отчетливое представление исторических законов связи понятий и значений. Но тут получается своеобразный заколдованный круг. Открытие закономерностей в исторических изменениях форм и типов мышления невозможно без изучения истории языка, и между прочим, истории слов и их значений. История же языка, в свою очередь, как научная дисциплина, немыслима без общей базы истории материальной и духовной культуры и прежде всего без знания истории общественной мысли. В настоящее время частые провалы и блуждания на этом пути неизбежны. Достаточно сослаться на отсутствие разработанной семантической истории таких слов, как личность, действительность, правда, право, человек, душа, общество, значение, смысл, жизнь, чувство, мысль, причина. Правда, выяснению причин и условий семантического развития лексических систем помогает знание общих этапов и направлений истории языка в целом. История значений слова может быть воспроизведена лишь на широком фоне истории семантических систем данного языка. Еще в 90-х годах XIX в. М. М. Покровский отстаивал этот тезис: «Отдельные явления языка вполне понятны нам лишь тогда, когда мы будем изучать их не только в связи с теми специальными категориями, к которым они принадлежат, но, по возможности, и в связи с общим развитием» (Покровский, с. 19). Определение общих тенденций языкового развития в ту или иную эпоху содействует хронологическому приурочению отдельных семантических процессов в области лексики. Точно так же А. Мейе уже давно, еще в своей вступительной лекции к курсу сравнительно-исторической грамматики, заявил: «Языковые изменения могут быть вполне понятны лишь тогда, когда их рассматривают во всей совокупности развивающихся явлений, часть которых они составляют. Одно и то же изменение получает совершенно различный характер, смотря по процессу, который оно производит. Никогда нельзя пытаться объяснить известную частность без рассмотрения общей системы языка, в котором она является» 431 . О трудностях определить значения слова в далекую от нас эпоху и истолковать его употребление даже в известном кругу примеров писали многие лингвисты. Л. В. Щерба заметил: «Значения слов эмпирически выводятся из языкового материала. (. ) Но в живых языках этот материал может быть множим без конца, и в идеале значения определяются с абсолютной достоверностью; в мертвых же языках он ограничен наличной традицией. При этом для одних значений его более чем достаточно, для других его мало, и каждый случай употребления данного слова может оказаться в той или другой степени ценным для разных выводов. И далее, в живых языках каждый, произвольно множа случаи употребления данного слова, может проверить выводы составителя словаря относительно значения данного слова; в мертвых языках для проверки нужно знать все наличные случаи употребления» 432 . Но и этого мало: значения слова и круг его употребления обусловлены лексической системой языка.
Слова на той или иной стадии развития образуют внутренне объединенную систему морфологических и семантических рядов в их сложных соотношениях и пересечениях. Отдельные слова, как смысловые структуры, существуют лишь в контексте этих систем, в их пределах они обнаруживают по-разному свои смысловые возможности. Все слова в составе лексической системы взаимосвязаны и взаимообусловлены. Они соотнесены друг с другом и непосредственно как члены одного и того же семантического ряда, и опосредствованно как звенья параллельных или соприкасающихся семантических рядов. В сущности полное раскрытие смысловой структуры слова, т. е. не только его вещественного отношения, но и целостного «пучка» его значений, всех его грамматических форм и функций, его экспрессивных и стилистических оттенков, строя его «внутренних» форм возможно лишь на фоне всей лексической системы и в связи с ней. Лексические системы, например, русского языка в разные периоды его истории нам неизвестны. Они не исследованы и не реконструированы. Общие закономерности их смены, исторические процессы, управляющие изменениями русской литературной семантики еще не открыты. Несомненно, что только при полном воспроизведении исторически сменяющихся или изменяющихся систем языка может быть воссоздана вся картина изменений значений и оттенков слова. В обычном же представлении история слова охватывает лишь небольшие отрезки, клочки общей истории языка. Она касается только единичного языкового факта и смежных явлений. Чаще всего история слова изображается как изолированный процесс, совсем оторванный от общих закономерностей исторического развития данного языка. Итак, противоречие между разнообразием живых смысловых связей и отношений слова в конкретных системах языка разных периодов его истории и между абстрактной прямолинейностью реконструируемого семантического движения слова – вот первая антиномия историко-лингвистического исследования значений слова.
Для истории слов приобретает громадную важность принципиальный вопрос о единстве смысловой структуры развивающегося и меняющегося слова или – что то же – вопрос о тожестве слова при многообразии его смысловых превращений. Когда изучается семантическая система языка в ее современном состоянии, то внутреннее содержание, смысловой объем слова, его строй и границы выступают на фоне всей совокупности смысловых соотношений. Слово понимается как элемент организованного целого, как член смыслового единства языка в целом. Не то – в истории языка. Слова двигаются и меняются вместе со всем языком. Изменения в общей системе отражаются на употреблении и значении отдельных слов. Между тем исследователю истории слов и значений приходится извлекать слова из исторического контекста и рассматривать их в изоляции от окружающей их семантической сферы. Слово как бы продергивается сквозь разные языковые слои, которые оставляют на нем, на его значениях, следы своих своеобразий. При таком изучении полнота значений и оттенков слова, вся широта его употребления в разные периоды истории языка невосстановимы. Те смысловые нюансы, которые окрашивают слово в разнообразных стилях его употребления и в разные времена, стираются. Слово раскрывается как отдельный исторический факт, который как бы самостоятельно развивает заложенные в нем потенции семантических изменений. Правда, при этом предполагается как фон некоторая общая последовательность языковых процессов и культурно-исторических изменений в быту и идеологии, отражающихся и на значениях слова. Здесь вырастает неустранимая опасность перенести принципы понимания, свойственные одной эпохе, на другую, далекую от нее. Путь от идеологии и быта к языку – путь не прямой, а очень извилистый.
Палеонтологическое и даже вообще историко-этимологическое изучение слова не должно быть отождествляемо и смешиваемо с изучением историко-лексикологическим. Вынесенное за пределы языковой системы, слово становится исторической абстракцией, которая объединяет все ответвившиеся от нее конкретные исторические факты. Оно, в сущности, перестает быть соотносительной единицей лексической системы, а становится отвлеченным морфолого-семантическим элементом, «корнем» многочисленной словесной поросли или сцеплением корней. С этимологической или палеонтологической точки зрения слово, как конкретно историческая данность, либо вовсе игнорируется, либо остается на заднем плане, в тени. Этимология воссоздает генезис и дальнейшее бытие или бытование морфологической, а не лексической единицы. Поэтому под знаком этимологического исследования одного языкового элемента она объединяет многие слова, иногда целое «гнездо» слов. Не то – в исторической лексикологии. Здесь отыскиваются законы изменения значений слов, как индивидуальных конкретно-исторических единств, как членов семантически замкнутых и исторически обусловленных лексических систем. Насколько пестры и разнообразны могут быть этимологические домыслы о составе и образовании слова – при отсутствии точных представлений об истории его значений, показывает «ученая судьба» слова полоумный 433 .
Этимология, оторванная от реальной истории слова-вещи, теряет под собой твердую социально-бытовую почву и превращается в пустую игру воображения. Примером могут служить разные этимологические объяснения слова подушка. Миклошич, Богородицкий и Преображенский готовы были видеть в этом слове приставку под-, а вторую часть его связывать с ухо (см. Преображенский, 2, с. 87). Проф. Р. Ф. Брандт производил это слово от предполагаемого корня *под- в значении «подкладывать». Berneker возводил слово подушка к корню дух, душа. С этой этимологией соглашался и Г. А. Ильинский (см. Ильинский, Звук ch, с. 29). М. О. Коген считал возможным признать это слово заимствованным из турецкого или татарского (ср. сербск. дýшек – «матрац») 434 . Понятно, что вне истории слова подушка ни одна из этих этимологий не будет иметь ни малейшей убедительности. Примером могут также служить гипотезы о происхождении русского слова кондрашка в значении «нервный удар, паралич». Историк С. М. Соловьев и этнограф С. Максимов, обнаруживавший пристрастие к русской старине, старались связать происхождение этого слова с именем Кондратия Булавина и с поднятым им восстанием (отсюда будто бы и пошло выражение: кондрашка хватил). Никаких конкретных данных в пользу этого толкования не приводилось. М. Р. Фасмер (Греко-слав. этюды, 3, с. 91) – в силу своей специальности эллиниста – стремился как-нибудь «прицепить» это слово к старослав. кондратъ, древнерусск. кодрантъ из греч. κοδρ &Ґ940; ντης – «род мелкой монеты». Тут припомнилось и имя Кондрата и диалект. новгородск. кондрáт – «сотоварищ, собрат», допускалась даже контаминация с немецк. kamrat! А. Г. Преображенский резонно заметил: «Но от ”собрата“ до паралича далеко!» (Преображенский, 1, с. 345). Или: что может дать, например, исследователю истории слова салазки справка в словаре Преображенского? Оттуда он узнает, что Горяев сближал «это слово с слизкий (см. склизок), чеш. slzký и проч.», что Преображенский считал более вероятным сопоставлять с лазать, слазить в значении «спускаться, скатываться вниз», а начальное са- объяснять контаминацией с сани. А впрочем, все это, по скромному признанию автора, «гадательно» (там же, 2, с. 246). Вернее сказать: просто невероятно. К истории значений слова все эти фантастические домыслы не имеют никакого отношения. Еще менее историчны такие размышления Преображенского по поводу глагола коверкать: «Не заимствовано ли из немецкого werk или wirken? Впрочем, если и допустить это, то неясным остается преф. ко-» (там же, 2, с. 327). Между тем, слово коверкать и производные от него коверкала, коверкаться, исковеркать, перековеркать и т. п. широко распространены в областных народных говорах [ср. угличск.: у! коверкало непутное – все исковеркал (Шляков); Эдак ведь она коверкает пироги-то, на что они и похожи (Н. Попов) и др. под.]. По-видимому, больше всего это слово распространено в север-норусском наречии. В литературном употреблении оно известно с XVIII в. Например, у М. Д. Чулкова в «Русских сказках» (Чародей) «коверканьем своим очаровал, что его невидимый огонь опаляет». В «Российском феатре» (ч. 35, с. 299): «многие женщины усмотрят в лицах больше коверканья, нежели приятности». У А. Т. Болотова в «Записках» (1871, 1, с. 712): «Не успел он выпить, как начало его мучить и коверкать, и ровно так, как бы находился он в припадке». Ср. У Кирши Данилова в стихотворении «Про дурня»: «Схватал ево, дурня, Стал его бить, Костылем коверкать И костыль изломал весь». М. П. Веске в исследовании «Славяно-финские культурные отношения по данным языка» (Казань, 1890) относил слово коверкать к числу финских заимствований в русском языке (с. 96 и след.). Против этого не возражал и акад. А. И. Соболевский (см. Живая старина, 1890, вып. 1, с. 6).
Сомнительно этимологическое обоснование связи слова суслик с глаголом сосать. «Кроме русского языка, это слово известно еще в словенском: sûslik. Оба эти имени представляют deminutiva от прасл. *susolъ, которое сохранилось в русск. диал.
Сомнительно этимологическое обоснование связи слова суслик с глаголом сосать. «Кроме русского языка, это слово известно еще в словенском: sûslik. Оба эти имени представляют deminutiva от прасл. *susolъ, которое сохранилось в русск. диал. сýсоль. С другой вокализацией корня и в другом значении это слово употребляется в болгарском языке съсел «крыса»; тождественно с русским по значению, но также отлично от него по вокализму чешское sysel и его deminutivum syslik «Zieselmaus». Так как животные, которые в славянских языках обозначаются этими названиями, принадлежат к отряду грызунов, то я не вижу оснований отделять от этих слов известный корень sъs ­ «сосать» (дрцсл. съсати, срб. сäти, слв. sesáti, чш. sesáti, русск. сосать). Как это делает Фр. Миклошич (см. Miklosich, 1886, s. 355): ведь «сосание» и «грызение» на практике нередко бывают невозможны одно без другого, и поэтому нет ничего удивительного, что славяне назвали суслика по первому из этих двух характерных признаков. До известной степени эта этимология подтверждается белорусским суслик «сосущее дитя», рядом с которым употребляется и глагол суслиць «сосать» (Ильинский Г. А. Славянские этимологии // Zbornik u Slavu Vatroslava Jagiča. Berlin, 1908, с. 293).
Границы этимологических толкований слова узки. «Этимология в первую голову есть объяснение слов при помощи установления их отношений с другими словами. Объяснить – значит свести к элементам уже известным, а в лингвистике объяснить слово – значит свести его к другим словам, ибо необходимого отношения между звуком и смыслом не существует» 435 . Правильная этимология раскрывает лишь мотивы зарождения слова и первые шаги его социального бытования. Но и в этих случаях этимологические разыскания чаще всего направлены на открытие генезиса лишь тех слов, которые лежат в основе многочисленной лексической группы производных образований. По существу своему этимология не имеет ничего общего с определением понятия и даже с определением первоначального значения слова. Этимологическое объяснение слова в большинстве случаев вовсе не является раскрытием предмета, обозначаемого словом. Понятно, что для правильного и продуктивного применения этимологического метода, кроме знания системы историко-фонетических соответствий между языками, опирающегося на сравнительно-историческую грамматику, кроме знания истории духовной и материальной культуры, лингвистической географии слов, необходимы также ясные и точные сведения по истории морфологического состава языков, по истории разных моделей и типов словообразования. Этимология, объясняя отдельные слова, редко сопровождает анализ их корневых элементов теорией их формативов, префиксов, суффиксов.
В истории русского языка (а также и в истории других славянских языков) эволюция словообразования почти совсем не изучена. И это обстоятельство создает большие трудности для надлежащего синтеза этимологических и историко-семантических исследований в области лексикологии. Например, у Преображенского под словом кубарь читаем: «без сомнения, к куб. Суффикс -арь, как в сухарь» (1, с. 703). М. О. Коген по этому поводу недоумевал: «Что общего у этих слов, кроме случайного созвучия?» (Изв. ОРЯС АН, 1914, т. 19, кн. 2, с. 296). Ф. Е. Корш предлагал выводить русское кубарь из к « барь через посредство греческого κομβάριοv от κóμβος » c ка», предполагая здесь смешение с κουβάρι(οv) «клубок, моток» 436 .
Слово кустарь одни возводят к немецкому Künstler, другие сопоставляют с куст. По мнению Когена, оно «первоначально могло обозначать «ремесленника, занимающегося обработкой кустов»» (указ. соч., с. 297).
Морфологический состав слова нередко изобличает его происхождение и указывает на пути его социальных странствований. Например, кроме слова вотчим, малоупотребительного побратим, а также любимец и родимый, суффикс -им может быть выделен еще в таких трех словах русского литературного языка: нелюдим, подхалим и проходимец. Они все возникли в живой народной речи. Из них раньше всего вошло в литературный оборот слово нелюдим. Оно было употребительно уже в литературном языке XVIII в. и стало особенно распространенным в 20—30—х гг. XIX в. (см. у Пушкина, Н. Полевого и др.). Слова подхалим и проходимец проникли в литературную речь гораздо позднее: проходимец – около середины XIX в. (в 40-е годы) (это слово не зарегистрировано в словаре 1847 г., но Даль считает его общерусским), а подхалим – во второй половине XIX в., не раньше 60—70—х годов. Показательно, что Даль рассматривает слово подхалим как областное, нелитературное: «Подхалим или подхалима, м. твр. кстр. прм. льстивый попрошайка, пролаз, плут и лукавец». И. А. Бодуэн де Куртенэ в 3-ем изд. словаря добавил: «Подхалим – скупец, костр. Подхалимистый – лукавый, плутоватый, тврск. Оп.». Очевидно, все эти слова – отпричастного образования (ср. нелюдимо наше море, человек нелюдимый; ср. непроходимый). Но было бы ошибочно применять к осмыслению первоначальных функций этих слов, к их этимологическому значению те нормы употребления, которые свойственны современному литературному языку. Ведь то, что мы называем страдательным причастием на –мый (-мый/ -имый), могло в эпоху образования этих слов выражать и так называемые действительные значения. Поэтому в корне ложны такие рассуждения М. Г. Долобко: «Я не могу указать инославянских соответствий для этих русских образований» – и сверх того, – «мы не знаем, как они древни. Rebus sic stantibus мы можем строить более или менее вероятные предположения. Все эти слова могут быть признаны страдательными причастиями. Первоначальное значение нелюдима было бы «тот, кого не любят, не выводят в люди», хотя я и не могу указать в славянских языках деноминатива (т. е. глагола, образованного от имени существительного) *ljuditi. Первоначальное значение проходимца (образование про-ход-и-м-ьцъ – такое же, как люб-и-м-ьцъ) было бы «тот, кого (презрительно) проходят». Наконец, подхалим стоит в этимологическом родстве с хол-и-ти и (в более близком, по ступени вокализации корня) с болгарск. о-хал-ен – «живущий в довольстве», русск. на-хал, нахальный (о которых см. Г. Ильинский. Изв. 20, 4, 142 сл. – с литературой); первоначальное значение подхалима было бы тогда, при допущении глагола – подъ-хал-и-ти – «подбаловываемый» (да простит мне читатель это образование!)» 437 . Не нужно много распространяться, что эти этимологические предположения маловероятны. Достаточно для слова проходимец указать на параллели: пройдоха, областн. пройда, пролаза, проныра. Ср. также у Даля: «Проходень, м. црк. скиталец, бродяга, проходим, проходимец, проходимка в значении: странник, путник, особ. идущий на поклонение, паломник» (1907, 3, с. 1372). Ср. также здесь: «Проходец – бывалец, землепроходец, испытавший, видевший много, путешественник». Очевидно, в проходимец пассивное и активное значение еще не дифференцированы.
Однородность морфологической структуры слов еще не говорит об одновременности их происхождения и об одинаковости их семантической истории. Например, слова – засилье, насилье и усилье имели в русском литературном языке совсем разную судьбу. Усилие – старославянизм по своему происхождению. Его значение «труд, напряжение силы для осуществления, достижения чего-либо» приобрело лишь более абстрактный и логически определенный характер (см. Срезневский, 3, с. 1265), но не подверглось ни коренной ломке, ни словесным разветвлениям в истории русского литературного языка. Почти то же можно сказать и об истории слова насилие, правда, более разнообразного по своим значениям и оттенкам. Это слово – тоже книжное (см. в Изборнике 1073 г.). Но оно рано укоренилось в государственном, деловом языке (см. в Договоре Олега 911 г., в Летописи, в грамотах, в Слове о полку Игореве) (там же, т. 2, с. 330). Его основное значение – «притеснение, принуждение, применение силы». Понятно, что это значение в связи с изменением правовых норм обслаивалось новыми смысловыми оттенками (см., напр., такой оттенок значения, как: «беззаконное применение силы, злоупотребление властью»). Кроме того, слово насилие вступило в синонимическое соотношение с более поздним книжным словом изнасилование. Совсем иными путями двигалось слово засилье. Оно было чуждо русскому литературному языку XVIII и первой половины XIX в. Оно даже не регистрировалось ни словарями Академии Российской, ни словарем 1847 г. Его нет и в словаре Даля, хотя тут помещены глаголы: засиливать – «заставлять силою, против воли», засилиться – «усиливаться» и засилить – «поймать силком из рук, накинув силок». Только в словаре А. А. Шахматова приведено слово засилие и обрисован круг его значений. Здесь указываются два значения (те же, что внесены затем и в словарь Ушакова): 1) Сила, влияние, власть, насилие. 2) Достаток, богатство. Очевидно, что второе значение так и остается народно-областным, хотя оно иллюстрируется примером из «Благонамеренных речей» Салтыкова-Щедрина: «Да и засилья настоящего у мужиков нет – все в рассрочку да в годы». Основное литературное значение этого слова – «преобладающее влияние» установилось не ранее 50—60—х годов XIX в. и также вышло из народной речи. В. И. Чернышев приводит такую фразу из подмосковных народных говоров: «Как засилие возьмет человек, – што ты с ним сделаешь». В этом значении слово засилие отмечено в языке Салтыкова-Щедрина и Мамина-Сибиряка. Контекст употребления этого слова, распространившегося в газетно-публицистических стилях конца XIX в., сильно изменился. Ср., напр., у Мамина-Сибиряка в романе «Золото»: «Он зла-то не может сделать, засилья нет» или у Салтыкова-Щедрина в «Мелочах жизни»: «Ах, кабы мне. вот хотя бы чуточку мне засилия. кажется бы, я. ». В стилистической окраске слова засилье и до сих пор чувствуется ощутительный отголосок разговорной речи. Оно менее «книжно», чем усилие и насилие. На нем лежит яркая печать его устно-народного бытования.
Этимология слов не только ýже, ограниченнее истории слов, но может быть и очень далека от этой последней. В самом деле, для этимологии центр тяжести – в родословной слова, в происхождении его элементов, в их генезисе. Этимология устанавливает, по выражению Ж. Вандриеса, – «послужные списки слов, выясняя откуда каждое из них пришло в данный язык, как оно образовалось и через какие изменения прошло» 438 . При всестороннем исследовании этих проблем вопрос об изменениях смысла и употребления слов не является чуждым этимологии. Но этимология меньше всего способна раскрыть все разнообразие смысловых изменений, переживаемых словом в разной социальной среде и в разные эпохи. Последовательность и ход изменения значения слова, разъяснение тех реальных исторических условий, в которых протекали эти изменения, остаются по большей части за пределами этимологического исследования. Кроме того, этимологический анализ нередко возводит слово или его основные значения к истокам их жизни, предшествующим образованию данного языка. В этом случае этимология выступает далеко из рамок истории того или иного языка и истории слов, мыслимой в границах изучаемого языка. Будучи исторической наукой, этимология дает лишь материалы для истории культуры. Но она не стремится установить по данным языка закономерную последовательность всех этапов духовного или материального развития каждого народа в любой сфере быта и познания.
Понятие семантических закономерностей в области этимологии обычно сводится или к принципу смыслового параллелизма между явлениями разных языков, или к методу аналогий между разными языками. Например, О. Грюненталь в «Этимологических заметках» возводит русское пьнь к тому же корню, что пята, выпятить, пнуть, пинать, пинок и т. п., и подкрепляет это заключение цепью иноязычных параллелей (см. Изв. ОРЯС АН, 1913, т. 18, кн. 4, с. 135–136, 147). Тот же метод сопоставления параллельных смысловых рядов в ближайше родственных языках применялся и И. А. Бодуэном де Куртенэ в «Лингвистических заметках и афоризмах. По поводу новейших лингвистических трудов проф. В. А. Богородицкого» (см. ЖМНП, 347, 1903, май, с. 22).
История слов на протяжении многих веков может быть вовсе отделена от этимологии. Можно следить за историческими судьбами слова с любого момента его жизненного пути. Вместе с тем, этимология, в сущности, как уже сказано, имеет дело не со словом, как исторической реальностью, как членом живой языковой структуры, а с семантической фикцией, условно принимаемой за этимологический центр разных слов. Этимология изучает перемещения этого воображаемого центра во времени и пространстве и связанные с этим изменения его функций. А. А. Потебня заметил: как один из членов рода «хотя может служить посылкою к заключению о свойствах родоначальника, никаким чудом не станет понятием об этом родоначальнике. Подобным образом и корень как отвлечение заключает в себе некоторые указания на свойства корня как настоящего слова, но не может никогда равняться этому последнему. Странно было бы утверждать, что родоначальник живет в своем потомстве, хотя бы и не ”сам по себе“, а в соединении с чем-то посторонним» (Потебня, Из зап. по русск. грамм. 1958, с. 16). Верно и то, что этимология отдельного слова не представляет ценности сама по себе. Она имеет значение для лингвиста лишь как опора общего положения, общего вывода (см. об этом Ж. Вандриес, Указ. соч., с. 183–184). Этимология лишь тогда получает твердый научный фундамент, когда она вливается в историческую лексикологию или историческую семантику. В этом случае этимологическое исследование слов расширяется до пределов историко-семантического. По остроумному выражению Шухардта, такая этимология есть не что иное как сокращенная история слова (Schuchardt­Brevier, s. 105). В судьбах слов раскрываются законы изменения значений – на разных стадиях языка и мышления – со всеми социально-обусловленными отклонениями в развитии отдельных цепей явлений. Но стоит лишь сузить границы этимологического изучения, и сразу же обнаружится резкий разрыв между этимологией и историей значений слова 439 .
В отличие от этимологии для истории значения слов, для исторической лексикологии представляют интерес все конструктивные элементы слова, все оболочки его смысловой структуры и все моменты семантического развития слова. Историко-лексикологическое изучение слова предполагает точное знание его семантических границ в разные периоды развития языка. Границы слова определяются его функциями в составе фраз и его местом в общей системе языка. Отграничение слова от других соотносительных с ним языковых структур – равносильно определению слова, как исторической или диахронической единицы. Эта единица, не распадаясь на самостоятельные, обособленные объекты, может изменяться и в своей фонетической внешности, и в разных элементах своего смыслового строя, в формах своих фразеологических связей 440 .
Изучение исторических изменений слова относится к области применения проекционного метода. Слово выносится за пределы индивидуальных и коллективных языковых сознаний, языковых систем. Оно рассматривается как исторически данный объективный факт. Оно проектируется во-вне, как своеобразная реальная сущность, условно изолируется от конкретных языковых сознаний и языковых систем, как некая независимая в своем бытии «вещь». Эта «вещь» представляется непрестанно изменяющейся и в то же время неизменно тожественной. В самом деле, одни и те же слова – в каждом новом моменте своего исторического бытия – оказываются иначе распределенными и иначе понимаемыми в результате разыгрывающихся в языке событий. Но естественно, что и такое «диахроническое» изучение истории слова не может не сопровождаться хотя бы смутным представлением об исторических соотношениях его с другими словами и словесными рядами в рамках разных семантических систем. Полная изоляция слова от контекста его применения, от его разнообразных связей, от смежных, пусть и небольших участков семантической системы, невозможна. И все же семантические изменения слова в проекционном плане понимаются чаще всего на фоне всех изменений языковой системы в целом и не в связи с ними, а более или менее отрешенно, в отрыве от них. В этой невольной или вынужденной изоляции отдельного лексического факта заключается временный порок большей части современных историко-лингвистических исследований, а не органическая черта «диахронической лингвистики». Напротив, подлинный историзм неразрывно связан с широким охватом контекста эпохи или языковой системы в целом на разных этапах ее развития. Потому и для исторической лексикологии исследование истории значений слова и исследование истории целостных лексических систем – задачи соотносительные и взаимообусловленные. Чем шире и ярче в истории отдельных слов раскрывается история цельных лексических систем и отражаются основные тенденции их последовательных изменений и смен, тем история значений этих слов конкретнее, реальнее и ближе к подлинной исторической действительности. Проекционно-историческое изучение слова должно учитывать не только события во времени, но и пространственные изменения в жизни слова, которые, впрочем, тоже сводятся к моментам исторического движения слова. Здесь «для оправдания сближения двух форм достаточно, если между ними есть историческая связь, какой бы косвенной она ни была» 441 . Такое изучение является социально-историческим и вместе с тем, социально-географическим. Оно следит и за последовательными сменами и наслоениями значений слова в пределах одной социальной среды и за переходами слова из одного социального круга в другой.
История отдельного слова не случайное, а последовательное историческое звено в общих сдвигах семантических систем, хотя многие изменения здесь могут быть вызваны частичными причинами и непосредственно не затрагивать всех элементов языковой системы. Но тем больше опасности при изучении истории отдельных слов оторвать судьбу слова от живых и изменчивых конкретных процессов в истории языка и исказить ход семантических изменений. Такое искажение иногда вызывается внушениями современности, модернизацией языкового прошлого. В самом деле, насколько всеобщи, типичны, и на какое время действительны семантико-грамматические связи понятий? А ведь мы охотно готовы признать их однородными на протяжении всей истории русского языка. Так, значения действующего лица и орудия в русском языке легко совмещаются в одном слове. Например: истребитель, разведчик, распределитель. Но можно ли на этом основании объединять соответствующие значения в слове наушник, или же целесообразнее видеть здесь два омонима? У Ушакова указано лишь одно слово наушник с такими значениями: 1) Часть теплой шапки, закрывающая ухо. Шапка с наушниками. // Отдельный футляр из теплой материи, надеваемый на ухо. 2) Прикладываемый к уху или надеваемый на ухо прибор, соединенный с звукопередающим аппаратом. 3) Тот, кто наушничает (разгов. презрит.). Однако естественный языковой инстинкт противится такому объединению разных значений и обозначений разных предметов. Для современного сознания здесь два разных слова. Длинная цепь производных связана с наушником в значении лица: наушничать, наушничество, наушнический, женск. наушница. Наушник как предмет связывается нами лишь с прилагательным наушный. Кроме того, для нас оба эти слова имеют совсем разные внутренние формы и различные экспрессивно-стилистические оттенки: наушник нашептывает на ухо кому-нибудь тайком разные доносы, сплетни, клевету; совсем иное дело наушник, надеваемый или натягиваемый на уши. Тут два разных морфологических и лексико-семантических омонима. Но всегда ли соответствующие сферы значений были резко разграничены? Слово наушник, хотя и не отмечено у Срезневского, но едва ли возникло позднее XVI – XVII вв. См. в «Истории о Петре I» Б. И. Куракина: «Филат Шанской . сей пьяный человек, и мужик пронырливый, употреблен был за ушника, и при обедах, будто в шутках или пьянстве, на всех министров рассказывал явно, что кто делает и кого обидят, и как крадут» (Русск. старина, 1890, октябрь, с. 255). С этим же звуковым комплексом наушник уже в XVI – XVII вв. могли сочетаться столь различные значения как: 1) Тайный клеветник, наговорщик; 2) Лопасть у шапки или шлема, покрывающая ухо; 3) Кусок плотной (шерстяной) ткани, для предохранения ушей от действия сильных морозов (Сл. 1867–1868, 2, с. 874). Были ли эти значения решительно дифференцированы и относились ли они и тогда к двум разным омонимам? Ведь смысловой объем слова прежде мог быть шире, и соотношение «внутренних форм» разных значений иначе направлено. Логические границы отдельных значений могли быть менее четкими и определенными. Во всяком случае без исторического исследования ответ на этот вопрос не может считаться предрешенным.
Для исторической лексикологии, для истории значений слов и словесных рядов, для истории лексических систем имеет громадную важность вопрос о единстве смысловой структуры развивающегося и меняющегося слова или иначе: вопрос о пределах тожества слова при многообразии его фонетико-морфологических и предметно-смысловых превращений. Единство слова не исключает различия его конкретных проявлений. Тожество слова не зависит ни от фонетической неизменности слова, ни от морфологического однообразия его, ни от его семантической устойчивости. Равенство слов само по себе не создает их тожества. Итак, единство смысловой структуры слова и потенциальное многообразие его исторических разновидностей – вот новая антиномия историко-лексикологического исследования. Проблему тожества, как основную для науки о языке, выдвигал еще Ф. де Соссюр. «Весь лингвистический механизм, – по его словам, – вращается исключительно вокруг тожеств и различий, причем эти последние – только оборотная сторона первых» 442 . В синхронном аспекте тожество слова определяется его значимостью в системе целого. Языковое тожество похоже на тожество поезда, отходящего каждый день в одно и то же время, хотя фактически тут и паровоз и вагоны, и поездная бригада все может быть разное. Или оно похоже на тожество улицы, которая может быть уничтожена, застроена заново и все-таки остается все той же. Ведь «сущность, в ней заключающаяся, не чисто материальна; сущность ее основана на некоторых условиях, чуждых ее случайному материалу, как например, ее положение относительно других улиц. И вместе с тем эта сущность не абстрактна: ибо улицу или скорый поезд нельзя себе представить вне материального осуществления» 443 . Таково же и тожество слова. Понятие тожества здесь сливается с понятием значимости выражения в языковой системе. Слово как конь в шахматной игре. «В своей чистой материальности, вне своего места и прочих условий игры, он ничего для игрока не представляет, а становится он в игре элементом реальным и конкретным лишь постольку, поскольку он облечен своей значимостью и с нею неразрывно связан» 444 . Внутреннее обоснование значимостей сводится к обычаю и духовной деятельности данного коллектива – социальной группы, народа в целом. Вместе с тем совершенно очевидно, что самый акт смыслового превращения или осложнения слова не нарушает его тожества, так же, как ход коня не делает его новой фигурой. «Перемещение отдельной фигуры есть факт абсолютно отличный от предшествовавшего равновесия и от последующего равновесия. Произведенная перемена не относится ни к одному из этих двух состояний: значение имеют лишь состояния» 445 . Так, по Соссюру, в системе языка нет места изменениям, происходящим в промежутках между одним состоянием и другим. Вот почему Соссюр считает вопрос о диахроническом тожестве слова, т. е. о тожестве слова в его истории, только «продолжением и осложнением» вопроса о синхроническом тожестве. «Диахроническое тожество двух столь различных слов, как calidum и chaud попросту означает, что переход от одного к другому произошел сквозь целый ряд синхронических тожеств в области речи без того, чтобы связь между ними когда-либо нарушилась в результате последовательных фонетических трансформаций» 446 . Однако в действительности «совершенно невозможно, чтобы тожество было связано со звуком как таковым» 447 и определялось в силу действия фонетических законов. Установление тожества обусловлено целой системой исторических соответствий – фонетических, грамматических, лексико-семантических, позволяющих распознать в двух различных формах одну и ту же языковую единицу. Нельзя сказать, чтобы анализ понятия о диахроническом тожестве у де Соссюра был очень глубок. Соссюр слишком узко и схематично понимает синхроническое тожество. Ведь в состоянии уже заложены потенции дальнейшего движения. Языковое состояние нельзя рассматривать механически как инертное и пассивное. В синхроническом тожестве слова есть отголосок его прежних изменений и намеки на будущее развитие. Следовательно, синхроническое и диахроническое – лишь разные стороны одного и того же исторического процесса. Динамика настоящего – порыв в будущее. Соотношение значений в современном употреблении слова, их иерархия, их фразеологические контексты и их экспрессивная оценка – всегда заключают в себе диахронические отложения прошлых эпох.
Тожество следует отличать от равенства. Ни первое еще не предполагает второго, ни второе первого. С одной стороны, предмет может называться тем же, каким он был прежде, хотя бы он за истекшее время подвергся значительным изменениям. Мы очень часто признаем тем же самым предмет, который изменился. С другой стороны, тожество предмета – не иллюзия, а объективный исторический факт. Иначе говоря, одинаковые слова – могут быть разными словами, омонимами (особенно в составе разных диалектов языка), а изменившееся слово чаще всего остается тем же единством. Тожество слова иного характера, чем тожество лица и вещи. Тожество вещей устанавливается через тожество понятий, а тожество личности – через единство ее самополагающей деятельности (см. об этом: Флоренский, с. 79). Слово более живуче, более долговечно, чем вещь и личность, и более изменчиво, чем они. При восприятии тожества слова – невольно возникает сопоставление слова с жизненным организмом. Это – своеобразная анимизация слова. С анимистической точки зрения реальное тожество объекта опирается на непрерывную одушевляющую его жизненность. Как только положен предел одухотворению объектов, подрывается и основа, на которой покоится анимистическое понимание тожества. Тожественность той языковой единицы, которая подвергается разнообразным – фонетическим, грамматическим и лексико-семантическим изменениям в процессе исторического развития, обычно устанавливается на основе современного представления о единстве структуры слова. Исследователь узнает то же слово в его разнообразных исторических видоизменениях так же, как он не сомневается в тожестве других исторических фактов или материальных вещей – при всем многообразии их исторических метаморфоз, напр., в тожестве обычая, поговорки, загадки и т. п. Но со словом и тут дело обстоит гораздо сложнее. Материальный субстрат слова – его внешняя форма – не только изменчив, но и обманчив. Дело в том, что число звуковых комбинаций в языке – особенно в древнейшие периоды его жизни – очень ограниченно. Следовательно, возможны частые совпадения в структуре или во внешнем изображении разных словесных знаков. Интонационные различия между однородными выражениями по отношению к древним стадиям языкового развития от нас скрыты. Поэтому опасность отожествления и произвольного объединения разных языковых знаков тут особенно велика. Ошибки и заблуждения этого рода встречаются на каждом шагу в этимологических исследованиях. Здесь они сказываются в утверждениях мнимых тожеств корней по признаку сходства и соответствия. Узнавание одного и того же слова, сохранение единства структуры слова вовсе не предполагает неизменности его внешнего облика. Больше того, при смешении двух близко родственных языков может произойти отожествление разных слов, если, укладываясь в систему воспринимающего языка, они совпадают фонологически и гармонируют, соответствуют друг другу семантически (ср. старосл. н « ждьный и русск. нужный; польск. kleczeć и русское народно-областн. из тюркск. клямчить, клянчить и др. под.). В историческом процессе внешняя форма слова может подвергнуться и почти всегда подвергается изменениям. Нередко эти изменения создают впечатление резкого скачка – настолько меняется фонетический облик слова. Например, из подшьва образуются почва и пошва (ср. подошва из подъшьва); греч. κυδώvιοv «дуля» (вид груши) и собств. имя Дуня; Феврония дает жизнь слову Хавронья; от Филиппа ответвляется Филя, простофиля (ср. Филькина грамота); Кирилл превращается в Чурилу и т. п. Таким образом, в истории языка как одно и то же слово, выражение рассматриваются разные объекты, звуковые комплексы, фонетическая структура которых неодинакова, напр., дъщанъ – чан, политавры – литавры, пьпьрьць – перец и т. д.
При фонетической трансформации слова стержнем его целостности становится его смысловая структура. Самой крепкой и осязательной опорой единства слова в этом случае является сохранность, неизменность его номинативного применения. Тот предмет, на который указывало слово чьбан, не изменился оттого, что вместо чьбанъ он стал через столетие называться жбан (ср. бъчела – пчела, диалект. мчела при украинском бджола; пряник из пьпьряникъ; гончар из гърньчарь и т. п.). Таким образом, тожество слова не разрушается его фонетической деформацией: с исторической точки зрения очюньно и очень – одно и то же слово. Кроме того, фонетические изменения, происшедшие со словом, могут не затронуть его фонологической структуры (если эти звуковые изменения не коснулись значимых элементов фонем, не нарушили общей фонетической модели и не передвинули морфологических рядов). С фонологической точки зрения звуковая форма слова может оставаться тожественной при резких фонетических изменениях в ее внешности, воспринимаемой слухом человека, чуждого данному языковому коллективу (напр., перчатка из перщатка – пьрст-jатъ-ка). Ведь большая разница между тем, «каким чувствуется говорящим произносимый звук как знаменательная единица и каким выходит в исполнении и произнесении, благодаря комбинаторным внешним обстоятельствам» 448 .
В связи с этим необходимо напомнить учение проф. И. А. Бодуэна де Куртенэ о факультативных фонемах (т. е. о переходных исторических стадиях от полного существования к исчезновению звука). На этих стадиях «имеется еще в душах говорящих воспоминание и представление изустного звука, но без необходимости исполнения, которое, таким образом, является факультативным» 449 . Казалось бы, знание закономерностей фонетического развития языка обеспечивает сознание тожества слова – несмотря на многообразие его звуковых изменений. Однако резкие фонетические превращения слова могут оторвать его от родственного морфологического ряда (напр., очнуться от очутиться; кануть от капать; ср. капнуть и т. п.), или же вызвать раздвоение слова, его расщепление на две единицы (напр., ружье и оружие). Фонетические изменения нередко ведут к резким семантическим сдвигам в смысловой структуре слова и разрывают его связи с другими словами, преобразуя весь его морфологический облик. Так, изменение дъщанъ в чан было связано с отрывом слова чан от лексического гнезда доска, дощаный, дощаник и т. п., с морфологическим опрощением структуры этого слова, с превращением его в непроизводное и с соответствующим его семантическим преобразованием. Границы тожества слова окажутся еще более широкими, если подойти к структуре слова с семантико-морфологической точки зрения. В этом аспекте слово, принадлежащее к категориям знаменательных частей речи, представляется системой соотносительных и взаимообусловленных форм, выражающих или разные синтаксические функции этого слова или оттенки – интеллектуальные и экспрессивные – его значений. Например, в древнерусском книжном языке – быти, есмь, еси, суть, бы, буду, сущий, будучи и другие беспредложные глагольные образования тех же корней были формами одного и того же слова. Система форм одного слова в пределах категории глагола и в сфере именных категорий – величина исторически изменчивая. Так, в современном русском языке есть, суть, сущий, быть (с формами будущего и прошедшего времени), архаический канцелярский союз буде и частица бы являются разными словами. Единство смысловой структуры спрягаемого или склоняемого слова определяется всем строем языка на той или иной ступени его развития.
Смещения и изменения в системах форм разных слов непрестанно колеблют устойчивость его семантических границ и ведут к раздвоению или даже распаду тожества слова. Понятно, что распад слова на две самостоятельные лексические единицы так же обнаруживается лишь на фоне всей семантической системы языка, рассматриваемой в ее движении и в ее отношении к другим языковым системам.
Вот пример из истории русского профессионально-военного диалекта. В строевом учении начала XIX в. существовала команда весь-кругом, и это движение батальона, фронтом назад, делалось медленно, в три приема с командою: «раз, два, три». Но потом – по прусскому образцу – стали выполнять это движение в два приема и самая команда была сокращена и произносилась весь-гом. Понятно, что выражения весь-кругом и весь-гом сначала воспринимались как варианты одного и того же словосочетания. Но употребление выражения весь-гом вышло далеко за пределы применения старой команды весь-кругом. Оно подверглось субстантивации и стало широким символом фрунтового формализма и произвола. Таким образом, весь-гом стало новым словом, проникшим на некоторое время в стили общелитературного языка. Например, в «Записках о моей жизни» Н. И. Греча: «Общее мнение – не батальон: ему не скажешь весь-гом. Не только офицеры, но и нижние чины гвардии набрались заморского духа» (1930, с. 387). О команде весь-гом, как о популярном военном термине рассказывает и Ф. Булгарин в своих «Воспоминаниях» (СПб., 1848, ч. 5, с. 185–186).
Выражение весь-гом приобрело резкий экспрессивно-иронический характер. Например, им воспользовались поручики Белавин и Брозе в стихотворной сатире на кампанию 1807 г. Здесь команда весь-гом была применена к оценке действий русской армии в борьбе 1807 г. с Наполеоном.
Для лингвиста, склонного рассматривать язык как непрерывный поток творческой деятельности и видеть в слове неповторимую, индивидуальную единицу речи, слово однозначно: «новый смысл слова есть новое слово» (Потебня, Из зап. по русск. грамматике, 4, с. 198). «В словарях принято, для сбережения времени и места, под одним звуковым комплексом перечислять все его значения. Обычай такой необходим, но он не должен порождать мнения, что слово может иметь несколько значений. Омоним есть фикция, основанная на том, что за имя (в смысле слова) принято не действительное слово, а только звук. Действительное слово живет не в словаре или грамматике, где оно хранится только в виде препарата, а в речи, как оно каждый раз произносится, причем оно каждый раз состоит из звуков единственного и одного значения (Steinthal Über den Wandel der Laute und des Begriffs // Zeitschrift für Völkerpsychologie und Sprachwissenschaft, l, с. 425–428). Связью между звуком и значением служит первоначально представление; но с течением времени оно может забыться. Отношение между словами однозвучными, если однозвучность их не есть только случайная или мнимая, всегда бывает таково: а) представление, первоначально связанное со звуком, может в разное время стать средством сознания различных значений; б) каждое из этих значений может, в свою очередь, стать представлением других значений. Положим, в слове зелье представляется растение чем-то зеленым; значит, растение служит затем представлением лекарства, лекарством представляется снадобье вообще, снадобьем представляется порох. Все эти значения – растение, лекарство, снадобье, порох – составляют не одно слово, а четыре. При появлении каждого из этих значений создается новое слово, хотя звук первого слова может и при всех последующих оставаться неизменным. Нелепо думать, что люди, называющие порох зельем, представляют его себе зеленым или не сознают различия между растением и порохом» (Потебня. Назв. соч., с. 96). Однако сам А. А. Потебня в своих разнообразных историко-этимологических разысканиях считал возможным связывать с смысловой структурой одного слова целую серию значений, внутренне связанных и развившихся друг из друга.
Строго различаются две формы генетической связи между явлениями – причинная, где налицо отношения причины и следствия, и эволюционная. Причинная форма связи не предполагает однородности явлений. Причина и следствие могут не иметь между собою абсолютно ничего общего. Причинный ряд характеризуется качественной прерывностью. Установление причинной связи в изменениях значений слова – задача чрезвычайно трудная и пока еще неразрешенная. Кроме того, поиски причин изменения значения отдельного слова лишь отвлекли бы исследователей от наблюдений за постепенным ходом семантических модификаций слова. Ведь причины этих изменений могут быть очень различны. Между однородными явлениями устанавливается эволюционная связь. Для выяснения наличия эволюционной связи требуется, прежде всего, сравнительный метод, исходной предпосылкой которого является тезис: известная, поддающаяся математическому исчислению степень сходства между двумя явлениями служит доказательством их генетической связи друг с другом. Но при установлении генетической схемы неизбежен отрыв от конкретной полноты действительных процессов. Ведь уже само рассмотрение факта лишь как отдельного звена эволюционного ряда связано с сужением конкретного содержания исторического процесса. С исторической точки зрения к одному и тому же слову относятся все разновидности его, между которыми удается установить генетическую связь значений. Между тем, в конкретных, исторически замкнутых системах языка многие из этих разновидностей уже перестают сближаться и расцениваются как разные слова, как омонимы. Таким образом, семантические границы слова, рассматриваемого в историческом разрезе, оказываются чрезвычайно широкими. Они не совпадают с конкретным смысловым объемом соответствующих словесных единиц в рамках той или иной языковой системы. Слово как объект исторического исследования, не соответствует ни одному из тех реальных единиц языка, которые под это историческое слово подводятся. Внутреннее смысловое единство такого исторического слова оказывается «идеальным». Оно не воспроизводит реальной сложности и раздробленности явлений, а лишь концентрирует их в один абстрагируемый образ. Поэтому надо быть всегда настороже против этой иллюзии тожества. В ней источник многих ложных заключений. Мнимое тожество имени и его фонетическая эквивалентность может показывать глубокие семантические и структурные различия. Даже общность этимологических элементов в составе слов вовсе не является признаком их тожества. Например, сыскать и снискать в русском литературном языке XVIII – XIX в. были разными словами. То же следует сказать о таких парах, как кануть и капнуть, обязать и обвязать и т. п. Однако в ином свете представляются соотношения слов и форм поднимать – подымать, поднять – подъять; обнять и объять (ср. объятия). Методика исследования тожеств еще заключает в себе много спорного и неясного. Например, можно ли считать тожественными однозвучные слова, составленные из одних и тех же морфем, но самостоятельно зародившиеся на разной социальной почве. Самозарождение однотипных и омонимных слов – такой же реальный факт, как и самозарождение мотивов, сюжетов и обычаев. При этом такие близкие по значению омонимы могут возникать не только одновременно – в разных диалектах и наречиях русского языка, но и в разные периоды развития одного и того же языка.
Морфологические элементы, очень живучие, играющие активную роль на протяжении многих периодов исторического развития языка легко могут вступать в однородные сочетания в разное время, в разных системах языка. Ведь многие модели слов бывают продуктивны в течение нескольких столетий. В таком случае складываются одинаковые или однородные слова, графические или даже фонетические омонимы, между которыми нет ни семантической связи, ни культурно-исторической преемственности. Это вполне разные слова. Например, в древнерусском языке слово народьник(ъ) служило для передачи греч. δημóτης. Например, в Изборнике 1073 г.: «паче же димоти, рекъше народьникъ, нача ся въ (о)сумѣ кычитi и величати» в Панд. Никона (сл. 41): «Поставленъ епископомь народьникъ (димоть)» (Срезневский, 2, с. 321). Это слово в значении «высший чиновник, сборщик народных податей» употреблялось в высоком славянском слоге вплоть до XVII в. Так, в рукописном Житии Иоанна Предтечи (по рукописи Архива святейшего правительствующего Синода, XVII в.) в изложении чуда Крестителя господня Иоанна в Новгородцком Посаднике (л. 120–128 об.) несколько раз встречается слово народник в таком контексте: «Иностранцы латинския вѣры. моляху архиепископа великого нова града, посадников же и тысещников и всех града того народников». «Помощь же подаяше многу мздоимныи народник Добрыня. »; «от суе умне народниче, како оболстися злата дѣля мѣсто поборателя, противник зол явися христове церкви» 450 . В русском литературном языке XVIII в. слово народник уже не употребляется. Но в 60—70—ые годы XIX в. образуется новое слово народник для обозначения представителей общественно-политического течения среди радикальной интеллигенции, считавшего крестьянство единственной базой идеально-государственного устройства. Ср. народничество, народнический. Эти слова не указаны ни в одном словаре русского литературного языка до словаря Даля включительно. Необходимо еще вспомнить, что с именем народник связывали понятие славянофильства. И. С. Аксаков писал проф. П. А. Висковатову: «Как вы могли нас народников называть славянофилами?» (Письмо от 29 февр. 1884 г.). О Лермонтове он же заметил: «По всей вероятности, Лермонтов кончил бы народником, как стал им и Пушкин. Сознательным или несознательным – все равно» 451 .
Слово общественник не вошло ни в один словарь русского языка до 40-х годов. Впервые оно отмечено словарем 1847 г. Здесь общественник определяется так: «Принадлежащий к какому-либо обществу». Словарь Даля развивает то же определение: «Общественник, общественница к обществу, общине принадлежащий, общник, член, собрат по сословию» (2, с. 634). Таким образом, слово общественник первоначально обозначало члена какого-нибудь сословного объединения. Позднее слово общественник сузило свое значение и стало применяться к крестьянину, члену сельского общества. В этом значении слово общественник употреблялось и В. И. Лениным (1903 г., в суждении о положении деревни в царской России): «В каждой деревне, в каждом обществе есть много батраков, много обнищавших крестьян и есть богатеи, которые сами держат батраков и покупают себе землю ”навечно“. Эти богатей тоже общественники, и они верховодят в обществе, потому что они – сила». Современное слово общественник в значении «человек, активно участвующий в общественной работе» возникло независимо от прежнего старого омонима. Это – два разных слова. (Но см. в словаре Ушакова). Ср. ранее в письме Е. Я. Колбасина к И. С. Тургеневу (от 29 сентября 1856 г.): «Да и что вы, в самом деле, за общественник такой, обреченный судьбой на расхищение каждого литературного подлипалы» (Тургенев и «Современник»).
К числу слов-омонимов, возникших в русском языке в XIX в., как и в других языках, относится серия слов, связанных с одним и тем же звуковым и морфологическим комплексом – нигилизм, нигилист. В русском языке лишь И. С. Тургенев, применив имя нигилиста к типической психологии шестидесятника, придал ему историческую устойчивость и могучую силу крылатого термина. Тургенев с полным правом мог считать себя создателем нового слова («Литературные и житейские воспоминания», гл. 5 «По поводу отцов и детей»), хотя омонимы этого слова существовали и раньше – не только во французском и немецком, но и в русском языке. Недаром современный критик (Н. Н. Страхов) заявил, что из всего, что есть в «Отцах и детях», слово нигилизм имело самый громадный успех. «Оно было принято беспрекословно и противниками и приверженцами того, что им обозначается» 452 . Прав был по-своему и П. В. Анненков, который говорил, что вместе с Базаровым найдено было и меткое слово, хотя вовсе и не новое, но отлично определяющее как героя и его единомышленников, так и самое время, в которое они жили, – нигилизм (Вестник Европы, 1885, 4, с. 505). Как показал М. П. Алексеев 453 , появление слова nihiliste во французском языке относится к самому началу XIX в. Оно впервые отмечено у Мерсье, автора сочинения «Картины Парижа», в его словаре неологизмов 1801 г. Здесь под словом nihiliste (или rienniste) разумеется крайний скептик, человек с опустошенной душой «который ничему не верит, ничем внутренне не интересуется». В немецком философско-публицистическом языке слово Nihilismus известно также с конца XVIII – начала XIX в. Здесь Nihilismus обозначает крайнее проявление идеализма, считающего идею первым абсолютным началом бытия и из нее выводящего весь мир действительности. В русском языке слово нигилист едва ли не первый употребил Н. И. Надеждин в своей нашумевшей статье 1829 г.: «Сонмище нигилистов» (опубликовано в «Вестнике Европы» под псевдонимом Никодим Надоумко). По словам Ап. Григорьева: «Слово ”нигилист“ не имело у него того значения, какое в наши дни придал ему Тургенев. ”Нигилистами“ он звал просто людей, которые ничего не знают, ни на чем не основываются в искусстве и жизни, ну, а ведь наши нигилисты знают пять книжек и на них основываются. » («Мои литературные и нравственные скитальчества»). После Надеждина тем же образованием – нигилизм – пользовались и Н. Полевой для шутливо-иронической характеристики материализма, и В. Г. Белинский – для сатирической квалификации пустоты, отсутствия всякого содержания. В рецензии на «Провинциальные бредни» Дормедона Васильевича Прутикова (Молва, 1836, № 4) сказано, что в этом произведении «нет ни идеализма, ни трансцендентализма: в них, напротив, абсолютный нигилизм, с достаточной примесью безвкусия, тривиальности и безграмотности». Любопытно, что в несколько сходном смысле употребил слово нигилизм и акад. П. С. Билярский в своем исследовании «Судьбы церковного языка» (1849, СПб., ч. 2, с. 107–108), заметивший по поводу выступления И. И. Срезневского: «Это было . только призрак утверждения и отрицания, под которым открывалось отсутствие определенного взгляда, полный, абсолютный нигилизм». Кроме того, С. П. Шевырев в «Теории поэзии» (1835) пользуется словом нигилист вслед за Жан-Полем – для обозначения крайних идеалистов, а М. Н. Катков в 1840 г. называет нигилистом – материалиста: «Глядя на мир как он есть, скорее станешь из двух крайностей мистиком, чем нигилистом: мы окружены отовсюду чудесами» (Отеч. зап., 1840, 12, октябрь, отд. 2, с. 17). Таким образом, одно и то же образование возникает в разное время и в разных местах, так как его компоненты были интернациональны, и наполняется разнообразным содержанием. Непрерывность историко-семантического развития этим омонимическим обозначениям была чужда. Лишь Тургеневу удалось вдохнуть в то же образование новую душу, новый исторический смысл, который оказался очень активным и живучим.
Симптомом тожества слова в разных системах языка является непрерывность его историко-семантического развития. Если слово как устойчивый реальный факт, как культурно-историческая вещь, непрерывно продолжает выполнять свои функции, хотя и очень разнообразя их, на протяжении нескольких веков нескольких периодов развития языка, то историческая преемственность его значений, их внутренняя связь остается непоколебимой. Единство «еще» сохраняется, несмотря на различие ее функций в разных исторических контекстах. Конечно, в этом случае может играть большую роль сознание тожества матерьяльного субстрата слова, его фономорфологического состава. Но понятие непрерывности семантического развития слова очень условно. Ведь только в очень редких случаях историк языка может непосредственно наблюдать самый процесс становления и развития новых значений слова с момента его образования. По большей части он имеет дело лишь с разными состояниями или положениями слова в разных языковых системах. Ему дано лишь последовательное отношение предыдущих и последующих значений. Принципы и формы их генетической связи восстанавливаются и устанавливаются лишь интуитивно. Однако, вопреки учению Ф. де Соссюра, синхронический и диахронический аспекты изучения слова взаимообусловлены и тесно между собой связаны. Идея непрерывности развитияслова соотносительна с идеей его изменяемости. Но сама непрерывность – только одна из бесчисленного множества модификаций прерывности. Непрерывность развития слова обычно лишь предполагается, постулируется. Доказательства этой идеи часто опираются на предположение непрерывного исторического движения единого коллективного сознания, т. е. на гипотезу однородности духовной структуры и духовной эволюции коллектива и личности. Но непрерывно ли коллективное движение мысли? При проекционном методе исторического исследования непрерывность развития слова вовсе не тожественна с активным его употреблением из поколения в поколение в рамках одного коллектива. В этом аспекте понятие непрерывности развития отнюдь не соотносительно с понятием единого – раскрывающегося коллективного сознания. Когда слово рассматривается как объективная вещь, как культурно-исторический факт, то учитываются не только странствования слова по диалектам, его перемещения из одного социального круга в другой, но и переходы слова от музейного бытия среди памятников письменности в живую жизнь. Все это вполне мирится с тем условным понятием культурно-исторической непрерывности, которое в данном случае восполняется представлением о длительном консервированном состоянии слова, закрепленного в письменных источниках, о его потенциальном существовании и о непрекращающейся живой возможности его бытового возрождения. Например, слово гостиница к XVIII веку выходит из живого бытового употребления. Оно сохраняется лишь в рамках церковно-книжного культового диалекта. С ним связывается представление о «постоялом дворе, о доме или пристанище для путешествующих» (Русск. старина, 1891, апрель, с. 2). Даже в словаре 1847 г. это слово еще рассматривается как неупотребительное «церковное». Ср. в воспоминаниях И. А. Второва «Москва и Казань в начале XIX в.» (1842): «Остановился на Тверской улице в Цареградском трактире (тогда еще не называли гостиницами)». Только с 30—40—х годов в связи с ростом славянофильских тенденций возвращается в живой бытовой язык древнерусское слово гостиница, ограничивая употребление слова hotel и видоизменив значение слова трактир.
Итак, понятие тожества слова в его развитии предполагает непрерывность его исторического существования. Но эта непрерывность на деле легко мирится с многовековыми перерывами в реальном применении слова. Далеко не всегда непрерывность истории слова состоит в последовательном переходе его от одного поколения к другому в границах того же общества. Слово может блуждать по разным диалектам. Оно может быть законсервировано в памятниках письменности и затем возобновиться в общественной практике, как бы возродиться к живому, активному употреблению. Противоречие между постулируемой исторической непрерывностью слова и между прерывностью его активного употребления – новая антиномия историко-семантического изучения лексики. Изучение непрерывности развития значений слова затруднено тем обстоятельством, что по отношению к далекому прошлому вопрос о составе активного словаря, об объеме и стилистических функциях пассивного словаря, о переходе тех или иных слов из подспудного существования или инертного состояния в живое общественное употребление почти неразрешимы. Между тем, все эти изменения в характере пользования словом, в способе его восприятия обычно сопровождаются экспрессивной переоценкой слова. Вот почему объем значений и оттенки многих слов кажутся нам неизменными, как бы окаменелыми на протяжении многих веков. Между тем, это – историческая иллюзия, обман зрения у историка слова: смысловая структура слова не оставалась неподвижной, законсервированной. Например, слово – тоземьць (в другой более поздней форме туземец) встречается в русских памятниках, начиная с XI в. (см. Срезневский, 3, с. 972–973 и 1035; ср. Истрин, Хроника Георгия Амарт., т. 1). Его значение ясно: «природный житель страны, местный житель». В словаре 1847 г. значение этого слова определяется так же: «природный житель какой-либо земли или страны, тутошний уроженец». Возникает иллюзия семантической неизменности или неизменяемости слова. Между тем, во второй половине XVIII и начале XIX в. слово туземец было настолько малоупотребительно, что оно не попало ни в словари Академии Российской, ни в словарь П. Соколова. Оно хранилось в архивном фонде языка. Г. И Добрынин в своих «Записках» (Истинное повествование или жизнь Гавриила Добрынина) под 1781 г. делает такое примечание к слову туземный: «Прошу не взыскивать за наше родное слово. Ежели мы знаем иностранец или пришлец, то должны знать и туземец. Так называли и писали наши праотцы славяне». При этом делается ссылка на «Российскую Вивлиофику» Новикова (Русск. старина, 1871, 4, с. 145).
Непрерывность исторического бытия слова во многих случаях трудно доказуема. Перерыв в употреблении слова еще не исключает его пассивного восприятия и понимания в памятниках письменности. Вместе с тем, выпадая из живого литературного лексикона, слово может сохранять свою активность в языке некоторых социальных групп, откуда снова проникает иногда в общелитературный словарь. Понятно, что при исследовании всех этих вопросов важное значение имеет морфологическая структура слова, жизненность и употребительность его модели. Например, едва ли можно сомневаться в том, что слова благодушие и благодушествовать, получившие особенное распространение в русском литературном языке со второй половины XIX века, все-таки восходят к соответствующим книжным славянизмам. Здесь трудно было бы допустить вторичное образование этого слова или его «воскрешение» под влиянием возродившегося интереса к древнерусской письменности. В самом деле, слова благодушие (ср. добродушие) и даже глагол благодушествовати отмечены в памятниках древнерусской письменности XII – XVI вв. Например, в Сборнике XVI в. «О летнем обхождении и воздушных переменах»: «длъжни есмы. благодушествовати и не гнѣватися». Глагол благодушествовати, по-видимому, имел два оттенка: 1) быть бодрым; 2) находиться в радостном настроении (Срезневский, 3. Дополнения, с. 15). В церковно-славянском языке слова – благодушие и благодушествовать широко употреблялись и в XVII – XVIII в. (ср. в посланиях Апостола Павла к Филиппийцам, 2,19: «Да и азъ благодушствую, увѣдѣвъ, уже о васъ»). Они не чужды были высокому и среднему стилю русского литературного языка этого времени. Например, в «Капище моего сердца» И. М. Долгорукого об архимандрите Парфении: «Он отпевал и предал земле тело меньшей дочери моей Евгении, плакал вместе со мной, когда мне бывало грустно, и благодушествовал, когда небо посылало мне отраду» (изд. «Русск. архива», с. 257). Но уже в словаре 1847 г. слова благодушие и благодушествовать квалифицируются как церковные. Глагол благодушествовать был пропущен, по-видимому, в силу его малой употребительности, в 1-м изд. словаря Даля. П. Шейн в своих «Дополнениях» к словарю Даля обратил внимание на этот пропуск: «Благодушествовать. Пропущено. Это слово, как мне кажется, пущено в литературный оборот Островским» (с. 8). В связи с изменением стилистических функций слова и его экспрессии, в связи с распространением его в разговорно-шутливой речи происходит сдвиг в его значении. Благодушествовать означает: «проводить время без дела и забот, находясь в мирном, невозмутимо-покойном, добродушном расположении духа» (ср. те же экспрессивные изменения в словах: благодушие и благодушный).
Когда живое употребление слова прерывается, то утраченное слово, закрепленное в памятниках письменности, может дать жизнь как бы новому слову с той же внешней формой, но наполненному новым содержанием. Например, слово тризна в древнерусском языке означало погребальные игры, погребальное состязание. В этом значении оно употребляется в начальной летописи. Старославянские тексты через тризна, трызна передают греческие στάδιον, παλάíςτρα, ゅ〈λον и т. п. Следовательно, и тут тризна, трызна значило: «борьба, состязание». «Состязания в память умершего, как часть погребального обряда, до сих пор известны у осетин. Это – скачки с призами из одежды покойного, его оружия, седла, иногда из лошади, быка, денег», – заметил в связи с этим акад. А. И. Соболевский (Мат-лы и исследования, с. 273–274) 454 . Слово тризна в этом употреблении постепенно отмирает вместе с самим обрядом погребальных игр, состязаний. Слово тризна в Новгородском глоссарии XV в. (по списку 1431 г.) объясняется так: «страдальчество, подвиг». Таким образом, уже в XIV – XV вв. оно относилось к разряду «неудобь познаваемых речей». Во второй половине XVIII в. – под влиянием растущего интереса к древнерусской истории – распространяется знакомство со словом тризна. Постепенно входит в литературное употребление 455 слово тризна в значении «погребальный пир, поминки». Это осмысление было подсказано бытом той эпохи.
Идеологические противоречия между современным мировоззрением и семантическими системами далекого прошлого часто приводят к искажению смысловой перспективы в истории слова. Истории слова грозит опасность превратиться в легенду о слове, подсказываемую господствующей теорией современности. Истории материальной культуры и общественных мировоззрений не всегда устраняют этот элемент легендарности, так как сами несвободны от влияния «злобы дня». Прожектор современного освещения далеко не всегда разгоняет туман или мрак прошлого. Очень часто он вызывает лишь иллюзию ясновидения. Итак, противоречия между реально-историческими основами прошлых идеологий и между односторонностью современных теорий исторического познания могут стать препятствием к адекватному постижению действительности. Интерпретация старинного употребления слова обычно опирается или на архаические пережитки его применения в современных областных народных говорах, или на подстановку современных понятий под свидетельства древних текстов. В обоих случаях происходит исторически неправомерный перевод на современный язык, приноровление к современной системе понятий.

This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website